Воспитательница
Отрывок из книги: Долдин Н.И. Колыхалов Вен. А., ДЕТИ ВАСЮГАНА. Издание авторское, 364 стр. Т о м с к 2018 г.
Вадим Н. Макшеев, 4 сент. 1926 г.р.
ВОСПИТАТЕЛЬНИЦА
Люба Овчарова. 1936 год
- …То ли из школы меня в воспитатели рекомендовали, то ли еще кто... Я-то сразу после семилетки заявление в Барнаульский сельхозтехникум послала, не знала больше никакого адреса, мне и вызов оттуда пришел, да ведь я на учете спецкомендатуры состояла, без справки никуда не поедешь...
Васюганский район — сам знаешь, какой был — ссыльный район. Перемерло тогда много народу, которые бежали... А ребятишек в детские дома собирали — сирот и тех, у кого родители в бегах. Ну вот, меня да еще двух моих однолеток-девочек и определили в воспитательницы. В тридцать пятом году, летом. Сказали: «Три года отработаете — будете дальше учиться». Дали мне дошкольную группу, а через несколько месяцев — мальчишек-старшеклассников. Старшие классы тогда какие? Шестой, седьмой — десятилетки у нас не было.
А тех, маленьких, увезли в Новосельцево, там для таких специальный детский дом открыли. И все равно у нас переполнено — новеньких все везут и везут…
Бывает — станет кто-нибудь рассказывать о давнем из своей жизни, и так тебе это понятно, близко... Прошел и я, как те воспитанники Любови Самсоновны Овчаровой, через сиротство, разлуки, боль утрат. Иначе, по-своему, но тоже прошел. И хотя в скрытом сегодня далекими туманами начале тридцатых годов находился я далеко от тех мест, и детство мое было еще светлым, оказался потом тоже в Нарымском округе, жил в деревне, которой сегодня нет, и была та, прилепившаяся на крутояре, убогая деревенька в сорока километрах от Среднего Васюгана, где и поныне стоит детский дом, в котором работала Любовь Самсоновна.
Впрочем, сорок километров было по зимнику. Летом, когда превращались в непроходимые хляби болота и ямы, существовал от деревни до деревни один путь — по извилистому Васюгану, и был этот путь вдвое длинней. Высылали на Васюган и в тридцатых, и в сороковых, и в пятидесятых годах, да еще и в начале шестидесятых. Первыми высадили с барж на заросшие тайгой крутояры раскулаченных крестьян-лишенцев с Прииртышья, Алтая, из Красноярского края, в начале шестидесятых годов привезли на перевоспитание туда, уже на обжитое место, алкоголиков и тунеядцев, в основном из столицы. Всяких людей повидала здешняя земля...
Еще кое-где не посохли, не упали в реку подмытые стрежью пихты и ели на крутоярах, с которых более полувека назад кричали плывшим мимо на переполненных баржах мужикам и бабам уже срубившие первые бараки спецпереселенцы: «Чьи вы? С какого рай-о-о-на?». И откликались с реки разноголосо: «Большереченского... Муромцевского... Славгородского...». Таял над отражавшей унылые берега рекою дым тянувшего баржу колесного пароходика, вновь возникал и катился над плесами тоскливый крик: «Чьи вы? Чьи?».
Поредели васюганские поселки в войну, сложили головы вдали от своих деревенек сотни здешних парней, которых увезли по реке те же колесные пароходишки, что доставили их сюда на баржах в начале тридцатых. Поредели поселки после войны, когда сняли со спецучета тех, кого ссылали сюда обживать этот угрюмый край. Потянулись люди — кто обратно в родные, но изгнавшие их когда-то свои деревни, кто в города. Уехали и те, кого высылали сюда из Прибалтики, Молдавии, с Кавказа. Последние поселки стерли с лица земли укрупнения хозяйств, в конце пятидесятых не стало и самого Васюганского района, и уже немного тех, кто помнит, что и как было тут в далеких тридцатых.
Голос у Любови Самсоновны чуть надтреснутый и в то же время певучий:
— Привезли раз в детдом трех братиков, то ли с Огнева Яра, то ли с другого верховского поселка, забыла теперь уже, откуда. Испитых, немощных... На берег высадили, а ихнюю мать на этой же барже дальше увозят — в дом инвалидов. Мать им с кормы что-то мычит: во рту у нее тряпочка — язык во время припадка себе откусила. Они к ней в реку забредают, не понимают, что такое детдом, видят — мать от них увозят. До баржи все дальше, а она все что-то сказать силится, тряпица во рту, глаза мученические... Мы, воспитательницы, за ребят уцепились, не пускаем их, стоим по колено в воде, оцепенелые. Стоим, плачем... Ох, не могу рассказывать...
Любовь Самсоновна замолкает, а я замечаю, как сильно она стала походить на свою покойную матушку, Наталью Антоновну. Говором, обличьем... Во время коллективизации была их большая семья выслана на Васюган с хлебного Алтая, а когда через шесть лет не стало у Любы отца, осталось у Антоновны на руках семеро, и была изо всех Люба старшая. После, когда вернулся с фронта Любин брат Петр, перевез он всех в райцентр — Новый Васюган. Помню — второй послевоенной весной прислали его уполномоченным по посевной в наш колхоз. Приехал бравый, в военном кителе, грудь в орденах. Определил его председатель постояльцем к Евгении Анисимовне Седельниковой, у которой квартировал в ту пору и я. Был Петр старше меня, прошел войну, работал землеустроителем в райзо, а я — колхозный счетовод, спецпереселенец из «нового контингента». Однако он не смотрел на меня свысока, мы сдружились, и после, когда доводилось мне ездить с колхозным отчетом в Новый Васюган, частенько останавливался у Овчаровых. Антоновна водилась с внуками, всех детей своих, несмотря на выпавшие на ее долю великие тяготы, сумела сберечь, да и сами они, как во всякой большой семье, поддерживали друг дружку, старшие помогали младшим. У всех давно свои семьи, только Люба замуж не вышла, мало у кого из ее сверстниц были мужья, прибрала война их ровню. Росточком невысокая, миловидная, улыбалась часто, хоть и не удалась судьба. И был у нее сынишка — надежда на старость лет.
В те послевоенные годы, приеду я в райцентр — у меня свои дела, у нее свои — работала она в детском садике. Бывало, забежит к брату, перекинемся с ней несколькими словами, и все. Потом незачем мне стало ездить в Новый Васюган, уехал я из тех мест в Томск, третий десяток доживаю в городе. А в прошлом году в кои веки собрался.
Прилетел на маленьком, укачавшем меня самолете в Новый Васюган, поселился в гостинице, сходил к старому заброшенному погосту на краю села, потом долго сидел на обрывистом берегу уходящей за поворот реки.
Глядел на знакомое и уже незнакомое. И такая тоска... Поговорить бы с кем-то, отвести душу. И вдруг подумалось — а ведь Люба, Любовь Самсоновна, здесь. Петр, брат ее, давно отсюда уехал, Антоновна померла, а Люба тут, в Новом Васюгане. Сын ее, Сережа, здесь схоронен, куда она отсюда?
Нашел ее дом с цветами у калитки и на подоконнике. Встретила она меня, как своего близкого. Постарела, но те же глаза, тот же певучий голос, только трещинка в нем стала заметней... Никогда прежде о своей юности мне не рассказывала, а тут разговорилась про детский дом, про то, что было. Полвека минуло, война прошла, сколько после всего сбылось и не сбылось, сколько надежд в нашем возрасте уже перечеркнуто, но то далекое помнится. Возилась у плиты, а сама все рассказывала, рассказывала...
— Сам понимаешь, детский дом — спасение, хоть и питание скудное, и хлеба до тридцать шестого года — паек, а все-таки свое подсобное хозяйство было — коровенки, лошади, без лошадей тогда никуда. Работать, конечно, много приходилось — весной с детишками дрова на зиму готовим, летом — сено. Пошлют с нами на покос повариху и рабочего — глухого Ганьку Денисова, живем там неделю, в субботу — в баню, назавтра опять на покос.
Вспомнила сейчас — в предбаннике стригли мальчишек наголо — одна машинка для стрижки на весь детский дом, так кого ею, кого ножницами... К концу покоса привозил завхоз две порожних бочки под смородину; рядом Люля — приток Васюгана, так черной смородины по берегам страсть сколько. С сеном управимся, а там вскоре картошку копать. Знаешь, теперь все то с каким-то особым чувством вспоминается, наверное, потому что юность. Что-то забылось, конечно, но многое так отчетливо-отчетливо...
Зимними вечерами читали вслух, ребята могли слушать бесконечно. Недавно вот по телевизору кино показывали, про детский дом уже теперешний — дети замкнутые, жестокие. А у нас тогда, даром что повидали ребятишки то, чего нынешним не дай Бог пережить, не были они озлобленными. Само по себе, у каждого свой характер, но умели радоваться малому и, как бы это лучше сказать... Жизнедеятельными были. Да-да... Конечно, у нынешних свое, жизнь порой по-своему корежит, в основном, наверное, городская. А те дети крестьянские, настоящие крестьянские.
Одаренных много было. Захар Дорошенко пел прекрасно, Петя Милованов рисовал хорошо, была бы возможность по- настоящему учиться, наверное, большим художником мог стать. Саша Востриков — какой затейник! Шурик Корюхов, способный был мальчик, лошадей страшно любил, прямо-таки готов был спать в конюшне. Жеребеночек Казбек рос при детдоме, так он все свободное время с ним, хлеб ему свой носил, холил... Красавец конь вырос — статный, горячий. В сорок первом начали запрягать, и сразу дальняя дорога выпала — везти в военкомат призывников. Запрягли лошадей, из детдома Казбека взяли — лучший конь впереди обоза. А морозы страшенные в ту зиму были... Меня тоже в район вызвали на двухнедельные курсы, поехала с теми ребятами. Между Катальгой и Черемшанкой спуск на Васюган, может, помнишь? Крутой-крутой. Там тогда с осени березовый топляк в лед вмерз, кто-то, видно, хотел его срубить, да только стесал топором. Казбек с горы махом, а внизу, надо же, споткнулся и головой об эту острую топырчину. Захрипел, и конец... Господи, чего я это сейчас о нем вспомнила? Так это же все связано... Ребятишек на войну забирали. Погибли многие: Митя Гирин, Тимоша Агеев, Игнаша Тихонов...
Слышь, а я тебе не рассказывала, как детишек по родственникам развозила? Нет? До войны еще, в тридцать седьмом году... Детей стало расселять некуда, ну и разрешили некоторых отдавать родным. Для этого всего справка требовалась, что они обязуются ребенка воспитать. У некоторых и родители были, только в бегах, так просили родню, чтобы те от себя справки посылали. Ну вот, дали мне адреса, и должна я по ним детей развезти. Тридцать четыре ребенка.
Шестого июня, даже число запомнила — пришла с верховья баржа, погрузились в трюм — мальчики, девочки... Старшим по пятнадцать лет, самой младшей девчушке шесть годочков. Почти вся ее маленькая жизнь в детском доме прожита... День солнечный, ясный, ребятишки детдомовские нам с берега машут. Вроде так недавно это было... Тебе же тоже так доводилось ездить, помнишь — в трюме просмоленными досками пахнет, за бортом вода плещется, катер стучит? Примус я взяла — воду кипятить, боялась, как бы от сырой воды с детьми чего не приключилось, ведь заболей кто-нибудь в дороге — беда. На этом примусе и кашу им варила. Корзинка у нас была бельевая, прежде плели из прутьев такие круглые корзинки с крышками, в нее на детей документы положила, туда же и деньги — две тысячи рублей. «Ребята, — говорю, — тут все наше достояние, если потеряем — погибнем». Где на пристани надо отлучиться, сажаю на корзину ту, младшенькую, и она с нее никуда. Ручонки на коленках сложит, сидит, как воробушек.
В Каргаске взяла всем билеты на пароход «Карл Маркс», по Оби уже плыть веселей — простор, плесы широкие, не то что Васюган. Забота, конечно, у меня была большая, сама-то до того никуда не ездила, помню только, как нашу семью везли, и все. А тут во какой путь, да еще с детьми. Добро бы куда-то в одно место, а то всю стайку надо возить по Новосибирской области, Красноярскому краю, под Иркутск... Поездом, на машинах, где снова по реке. Всяко... Отдашь ребенка, и легче, но с каждым разом расставаться трудней.
Первого, Леню Савицкого, сестре в Староюгино отдала, второго мальчика в Томск — дяде, помню еще, он где-то возле туберкулезного санатория жил, насилу нашла. Затем поездом до Боготола поехали, уже в Красноярский край, там оставила у тетки двух братьев и сестру Семьянских. Отца у них не было, мать за какую-то мелкую кражу осудили... В Ужуре оставила еще двоих, дальше попутной машиной доехали до пристани Даурской на Енисее. На берегу холодно, ветер с реки... В пристанское здание вошли, там две девки размалеванные, видать, — оторви да брось... В сторонке мужчина на лавке сидит понурый, сразу-то его не приметила, а тут Нина Анашкина как закричит: «Тятя! Тятя!» - и к нему. Мороз по коже... Отца узнала. Он-то и понятия не имел, что Нину везут, мать ее уже больше года как померла, на другой женился, собрался с ней куда-то, а тут на пристани с дочерью повстречался. Пять лет не виделись. Обнял, заплакал. А жена его новая — за стенкой, в другой комнате. Повел к ней дочь знакомить. После, когда я уже домой вернулась, получаю от Нины письмо. Пишет — отца через месяц забрали, остались вдвоем с незнакомой мачехой. Может, не надо было случиться этой встрече? Я же и не к отцу ее везла, а вот судьба... Наверное, тяжелей ему было снова разлучаться. Или лучше, что напоследок дочь повидал? Как думаешь?
Тятя, тятя... Так эта Даурская и осталась в памяти.
Троих ребятишек еще надо было оттуда доставить в леспромхоз. Недалеко, за семнадцать километров от Даурской, а дороги туда никакой — болото, лишь верхом на лошадях с трудом можно. И телефонной связи с поселком нет. Кто-то сказал —- наутро вербованные туда отправляются. Нашла их в бараке, наказала про детей. Через день прибыли двое, леспромхозовских лошадей в поводу привели. Усадили ребятишек, поехали они по той ужасной дороге. Все оглядываются, оглядываются... До того, знаешь, когда прощалась, не плакала, а тут...
Сколько еще проводов было... На Артемовский рудник ездила, в Хакасию одного мальчика возила, потом в какую-то воинскую часть — там у Макара Сергеева в стройбате брат служил... Лизу и Фасею Беляевых в деревню увезла, забыла теперь уже, как она называлась, за станцией Ададым. Старинная деревня, и уклад жизни такой же. Девочки наши там прямо городскими выглядели, старухи даже щупали их платьишки — из какой-такой материи?
Последние у меня две сестренки остались, Таня и Гаша Терешковы. Дед их в паровозном депо работал, в Красноярске. Семьдесят четыре года, а по виду не дашь — бодрый такой, крепкий в кости, стахановцем был. Привела ему внучек в депо. Оказалось — у них и родители неподалеку от Красноярска в деревне. Вестей о себе не подавали, боялись, как бы их обратно на Васюган не сослали. Понятное дело... Дед и прислал от себя бумагу. Внучек увидал, спрашивает меня: «Пошто парнишечку не привезла?». А у них еще братик был, Миша. Когда родители сбежали, оставили детей с бабушкой, со второй, тоже сосланной, бабушка та померла, их всех и взяли в детдом. Мише тогда три годика было. «Так, — говорю ему, — на девочек запрос был». — «Яхни тебя, раз тако дело, сызнова писать надо... Ладно пойдем ко мне, отдохнешь с дороги, може, погостишь денек?». Привел к себе, дом большой, просторный. Бабки нет, ушла куда-то. Дед из печи щи достал, наваристые такие щи. Накормил нас, еще и спирту мне налил маленько. А я сроду не пивала, захмелела, да и усталость свое взяла. «Умаялась, — говорит, — яхни тебя, ложись отдохни». Уснула сразу, постель мягкая, подушки взбиты... Пробудилась от женского голоса, вроде плачет кто- то. А это бабка пришла, услыхала от деда, что внучек из Нарыма привезли, кинулась ко мне с причитаньем. Старик ей: «Да не наша это, сопровождающая ихняя». Я же всего на четыре года старше тех девочек была... Назавтра их родители приехали. Ох, да разве ж все расскажешь?
Несчастных тогда было много. Господи... По дороге домой узнала, что, пока ездила, отца арестовали. Это страшный год был — тридцать седьмой. В Каргаске мне сказали. Такая беда... Из комсомола меня, конечно, исключили, а еще парнишка один со мной дружил, так он...
Навалилось страшное. Недавно в журнале стихи были напечатаны, читал, наверное? Поэма Твардовского. Слова там, что сын за отца не отвечает. Это потом уже, потом, а тогда были в ответе. И сыновья, и дочери. Все. Грозились с работы уволить: какая я воспитательница, если отец — враг народа?
Директора детского дома тоже тогда забрали, жену его, Елену Юльевну, тут же уволили, она математику преподавала, прекрасная была учительница... А меня, видно, заменить некем. Через две недели новый директор к себе вызвал: «Собирайся в командировку, Овчарова, опять детей повезешь». Не вмещал детдом ребятишек, все добавлялось их. Через месяц шуга по Васюгану пойдет, надо успеть, пока река не стала. А поездка на этот раз сложней — у половины группы вызовов от родственников не было, только адреса.
Тридцать два ребенка, все почти из Красноярского края. Поехала... Сам понимаешь, настроение какое... Днями думать некогда, а вот ночами, ночами... Прибыли в Новосибирск, оставила ребятишек на вокзале под присмотром старших девочек, повела Толю Шишкина к сестре. Мальчику одиннадцать лет, шустрый, озорной... Сестру его разыскала, а она Толю брать не соглашается — недавно замуж вышла, ребенка ждет, живут в бараке, условия ужасные... Все-таки уговорила, сама не знаю, как уговорила. Больше никто не отказывался, жалели, брали. И того парнишечку — Мишу Терешкова в тот раз увезла деду. Родителей он не помнил, по дороге все спрашивал: «Ты к кому меня везешь?» К дедушке, мол, и к бабушке. А когда привезла, родители явились. Он ни их, ни деда никак не признает, уцепился за меня, ни на шаг не отпускает. Вечером все боялся заснуть, чувствовал, видно, что я его оставлю, только на минутку задремлет, тут же глаза вскинет — здесь ли я? Поздно уже, за полночь уснул, а я, крадучись, ушла на вокзал.
В Новосибирске успела на последний пароход, а от Колпашева уже на барже ехала. Народу много: демобилизованные с Дальнего Востока, несколько уполномоченных по подготовке первых выборов, две женщины к мужьям откуда-то издалека... На палубу выйдешь — Обь пустынная, серая, ветер студеный, снежинки пролетают... В Каргаске причалились — забереги, крыши белые, а по Васюгану уже шуга. Пришлось ждать, покуда река станет. Через неделю зима легла. Купила я санки, привязала веревкой чемоданишко, в нем одежонка, гостинцы, да еще фотоматериалы для Миши Гирина. Я тебе о нем говорила — о Мише, его за отличную учебу фотоаппаратом премировали, а ни пленки, ни проявителя не было — купила ему в Красноярске на свои деньги. Ну вот, подалась с санками — где по увалу, где рекой, лед уже держит, только на середине кое-где полыньи. Плес пройдешь, за поворотом следующий, кажется, конца-края нет... А одежонка какая? Фуфайка стеженая, на голове платок полусуконный. Щеку ознобила, палец на ноге. До Наунака дошла, там свою одноклассницу встретила — Раю Скрылеву. Она замуж туда вышла, муж на восемь лет старше ее. Говорит мне: «Дальше не пойдешь, живи у нас, покамест дорога не наладится». До Среднего Васюгана еще больше двухсот километров, а морозы уже сильные. Послушалась. Через полторы недели муж Раин меня на почтовых лошадях отправил. Помнишь, как почту возили? Две упряжки, колокольцы под дугой, снег под полозьями скрипит... В поселках возчики меняются, пока коней перепрягают, сопровождающие горячего чаю попьют, тулупы на себя, и дальше. Домой добралась двадцать первого ноября, зашла домой, мама печь топит, меня увидела, конечно, в слезы... А на работе выговор, что задержалась и не сообщала о себе. Думали — сбежала... Куда ж я от дома? А дед тот в Красноярске советовал: «Оставайся, места у нас хватит, работать на железную дорогу тебя устрою...» — «Не могу, дедушка, — говорю. — Я в семье старшая, кроме меня, у мамы еще шестеро, а отца у нас нет». — «Ну раз тако дело, езжай, девка, домой, езжай...»
Задумавшись, Любовь Самсоновна опять надолго замолкает. Громко стучат в тишине часы, прошла по улице машина, стих удалившийся гул, но поднятая колесами мелкая пыль еще долго оседает на дорогу, траву по обочинам, на листья одиноко сгорбившейся под окном черемухи. Прежде отсюда было видно длинное, как барак, здание райисполкома, поодаль маячила тесовая крыша спецкомендатуры с крутыми ступенями высокого крыльца, теперь этих построек нет, на открывшейся глазу чистине средь тонких березок светлеет стенка с именами погибших воинов, за ней под обрывистым берегом невидимый из окна тот же Васюган.
Сквозь оконное стекло лучи солнца освещают цветы на подоконнике, этажерку с тесно прижатыми корешками книг, старые фотографии на стене. Смотрит из рамочки совсем еще молоденькая девушка, губы тронула легкая улыбка, из-под беретки выбились светлые волосы, белеет отложной воротничок... что-то неуловимое, характерное для тех, вобравших в себя наше детство и юность, наши надежды и боль, предгрозовых тридцатых годов.
Опять прогромыхала чем-то тяжелым в кузове грузовая машина, и долго-долго висит за окном взметенная пыль. Уходит мимо бревенчатых домов и огородов, мимо невидимого отсюда, усыпанного сухой сосновой хвоей бугра с повалившимися крестами на окраине поселка, песчаная дорога. До боли знакомая, исхоженная, изъезженная мною дорога.
Как-то в конце марта, когда днями уже подолгу задерживалось на небе солнце, но по утрам еще крепко морозило, и студено искрился затвердевший ночью наст, возвращался я отсюда с курсов в свой колхоз. Два дня шел за сползающими в раскаты, заламывавшими оглобли розвальнями последнего зимнего обоза, от Черемшанки пошел один. По замерзшему Васюгану, по сограм с корявым низкорослым карагайником, по проступавшемуся зимнику прошагал за день больше сорока километров, вечером уже еле брел по долгому чвору на маячивший огонек постоялого; прохудившиеся пимы отяжелели от наледи, перед глазами на тусклом снегу расплывались багряные круги... На постоялом дворе в желтом свете керосиновой лампы вповалку лежали на нарах возвращающиеся с лесозаготовок сезонники, ожидающие задержавшуюся где-то почту возчики, добиравшиеся в колхозы уполномоченные. Стоял спертый дух портянок, мокрой сбруи, застарелого самосадного дыма. Подложив под голову котомку, не раздеваясь, прилег на краешек нар, ночью несколько раз просыпался от тянувшего с порога холода, снова ненадолго засыпал, видел во сне бесконечную санную колею, косогоры в накатанных полозьями раскатах, белые-белые плесы... До света поднялся и пошел дальше. Не согревала выношенная телогрейка, мерзли высовывавшиеся из обрямканных рукавов кисти рук, отворачивая лицо от лютого сиверка, шел по слепящей глаза ливе, а рядом с дорогой, совсем близко от меня, на стылых тальниках, словно комья снега, неподвижно сидели белые куропатки, и перья их розовели от медленно вздымавшегося над кромкой дальнего урмана холодного солнца.
В свою Красноярку пришел за полночь. Под вызвездившимся небом увидел крыши темных изб, дворы, слабый свет керосинового фонаря в хомутарке, где коротал ночь конюх, — и обессиленный сел на снег... Было это в марте сорок седьмого, еще голодного, без вольного хлеба года, был я один, как перст, но все дальше уходила война и с нею все тяжелое, страшное. Был я молод, жил надеждой, и так немного, казалось тогда, нужно для счастья. Болезни, старость, страх за своих детей и внуков, страх за саму землю — все было еще за таким далеким, далеким перевалом...
— Ты о чем задумался? — спрашивает меня Любовь Самсоновна.
— Так... Былое вспомнил. Вроде недавно, а так давно...
Она вздыхает:
— Я тоже часто вспоминаю. Ребят из детдома и все, все... Рада за них, что они в люди вышли. Я тебе о Семьянских рассказывала, так у них тут сестра живет — Надя. Приезжали к ней все трое: Таня, Толя, Гоша. Тетка из Боготола, которая тогда их приняла, после опять по детдомам распихала, дорогу в жизни им уже самим пришлось пробивать. Таня теперь живет в Башкирии, семья у нее хорошая, Толя — радист в Борзе, Гоша — там же. Все трое на войне побывали. Когда приезжали к Наде, приходили меня проведать. Вспоминали вместе многое... Сашу Вострикова — я тебе о нем говорила — первый затейник, тоже встречала. Его жизнь трагично сложилась — на войне был несколько раз ранен, раненый попал в плен, а когда вернулся, еще в своем лагере срок отбывал. У него тут тоже родня, два раза приезжал, оба раза ко мне заходил. Здоровье уже совсем подорвано было... Некоторые ребята иногда шлют мне поздравительные открытки к праздникам... Все они на доброту отзывчивы. Недоставало им ее в том детстве. Что ни говори, детский дом — не свой родной. Всяко ведь бывало, и разлучали — брат в одном детдоме, сестренка в другом, особенно если большая разница в возрасте. От нас многих малолеток увозили, да и вообще часто тогда переводили из одного детдома в другой. Теряли друг друга, потом начинали искать, помнили — был братишка, сестренка была... А я часто думаю, скольких детишек детдом спас. Память и хорошее хранит. Наверное, хорошее даже крепче, чем плохое.
Знаешь, прошлым летом была я в Среднем Васюгане. Сходила к детскому дому, где начиналась моя трудовая жизнь, увидела домишко, в котором жила пятьдесят лет назад. Господи, уже пятьдесят... Заброшен, нижние бревна подгнили, но еще цел, теперь в нем какой-то склад. Тогда он казался больше, в одной половине жили мы — воспитательницы, в другой — директор, которого забрали в тридцать седьмом. Семья у него была большая, а зайдешь к ним — всем места хватало. Прежних, детдомовских, построек почти не осталось, новые стоят, но как-то все неуютно, неухожено. За детским домом, на косогоре, где с краю росли высокие сосны и кедрач, была поляна, помню, какая там трава зеленая-зеленая, шелковистая...
А сейчас понастроили орсовские склады, какие-то погреба, все изрыто тракторами, завалено железным хламом... Больно смотреть. Тогда сюда и взрослые отдохнуть приходили, а ребятишки особенно любили это место. Гигантские шаги стояли, немудреная карусель, пионерские сборы здесь проводили. Ночь, костер, детские голоса... Рядом в темноте вековые сосны, внизу река, темная, ночная, тоже, кажется, вечная...
Долго стояла там, вспоминала молодость, те костры. Медвежонка, которого кто-то подарил детскому дому, почему-то вспомнила. Многое пришло на память — и светлое, и тяжелое. Как мама с нами, с семерыми, на руках осталась... Она была сильная, очень сильная духом. Когда уже через много лет получила документ, и знаешь — всего несколько слов, что «за отсутствием состава преступления» дело на моего отца прекращено, то по этой реабилитации имела право на какие-то деньги, она отказалась: «Этими рублями мне его не вернуть». Потом я уже без ее ведома оформила ей пенсию — 23 рубля в месяц. Она свою жизнь прожила правильно, могла поделиться последним, была добрая... Господи, зачем бередить душу? А я прожила, как и все, кто в наше время рос, кому больше горя выпало, кому меньше... Может быть, можно было и иначе, лучше, но теперь не вернешь.
Лучи закатного солнца освещают корешки книг, дарят прощальный свет цветам на подоконнике, и все так же смотрит со старой фотографии, на которую уже упала тень, девчонка из тех тридцатых годов.
Мерно стучат часы. Стучат, словно бьется чье-то сердце. Стучат, отсчитывая уходящее, нет — уже ушедшее время…
г. Томск, 1989 г.